Конная армия бабель. Конармия. “письмо” из прошлого - предостережение настоящему

Одной из самых сложных тем литературы о Гражданской войне 1918-1920 годов в России стала тема вхождения героя-интеллигента в революцию. В государстве победившего социализма, где основными классами стали рабочие и крестьяне, не нашлось места представителям интеллигенции. С легкой руки Д. Фурманова и его героя – легендарного комдива Василия Ивановича Чапаева – девизом эпохи стала фраза: «Мы университетов не кончали», комментирующая знаменитый тезис В.И. Ленина о том, что каждая кухарка может управлять государством. Следовательно, необходимость в грамотных людях, профессионалах своего дела отпадала сама собой.

Самым главным недостатком интеллигентных людей считалась их «мягкотелость» - неспособность быть «железными», то есть принимать жесткие решения и безжалостно расправляться с врагами революции. Эта проблема ярче всего освещена в книге «Конармия» Исаака Бабеля . Бабель – участник Гражданской войны. В 1920 году, взяв себе псевдоним Кирилл Васильевич Лютов (так будут звать и героя-рассказчика в «Конармии»), он ушел в Первую Конную армию корреспондентом газеты «Красный кавалерист».

Положение Бабеля среди красноармейцев было непростым. Исследовательница его творчества Г. Белая очень точно и емко его охарактеризовала: «Еврей среди казаков», он был обречен на одиночество. Интеллигент, сердце которого содрогалось при виде жестокости и разрушении культуры, он мог быть обречен на одиночество вдвойне». Его позиция, по словам Г. Белой, может быть выражена так: «нераздельность и неслиянность с революцией».

Ярче всего этот трагизм выражен в рассказе «Мой первый гусь» . Там описывается приезд рассказчика в дивизию Первой Конной, где он сразу чувствует себя человеком второго сорта, потому что грамотный, а в оценке начдива – «паршивенький, очки на носу», за которые здесь «режут». Тот факт, что рассказчик является кандидатом прав Петербургского университета, тоже не делает ему чести – значит, он «из киндербальзамов», то есть маменькин сынок. Казаки встречают враждебно: выбрасывают за ворота сундучок, издеваются над ним, доходя до самых низменных инстинктов.

Чтобы прокормить себя, Лютову приходится убить гуся, расхаживающего по двору. И только когда «гусиная голова треснула под сапогом, треснула и потекла», один из казаков сказал: «Парень нам подходящий». Получается, что слиться с революционной массой можно, лишь совершив убийство, по сути, доказав свою способность к насилию и жестокости. Только вот сердце рассказчика, «обагренное убийством», во сне «скрипело и текло». Это означало, что Кирилл Лютов, принятый в круг красноармейцев, никогда не станет таким, как они, потому что даже во сне не может забыть о цене такого поступка.

Лютов во многом противоположен этим людям. Разница их позиций и взглядов, самих принципов, по которым организован внутренний мир казаков, хорошо видна в рассказе «Письмо» . В произведении дословно приводится письмо матери, продиктованное рассказчику Василием, самым младшим в семье Курдюковых. В первых строках письма он просит «заколоть рябого кабанчика» и обмывать от чесотки ноги оставшемуся дома коню. И только после сообщается о том, что «папаша порубали брата Федора Тимофеича Курдюкова», а затем другой брат, Семен Тимофеич, «кончали папашу». С жалостью пишет мальчик о том, что не может подробно описать, как все это происходило, потому что «был усланный со двора».

Автор уверен, что это письмо «не заслуживает забвения», потому что является свидетельством страшного искажения сознания в эпоху Гражданской войны, утраты даже самых примитивных представлений о различении добра и зла, жестокости и милосердия.

Сам Лютов не может принять убийства, даже если это необходимая мера. В новелле «Смерть Долгушова» смертельно раненный в живот казак просит Лютова «патрон на него стратить». Для него это настоящее спасение, потому что «шляхта наскочит – насмешку сделает». Спасти его уже не удастся: «Живот был вырван, кишки ползли на колени и удары сердца были видны». Но даже в этой ситуации рассказчик не может переступить через кровь человека. За него это сделает казак Афонька Бида. Вложить пистолет в рот и выстрелить – этот шаг Афоньке тоже дается непросто: недаром он грозится потом убить и самого Лютова. Так автор подчеркивает, насколько мучительным бывает для человека выбор в условиях войны.

Порой сделать правильный выбор, по мысли Бабеля, практически невозможно, потому что невозможно отличить ложь от правды. Герой рассказа «Гедали» , старый еврей, «крохотный» старик в дымчатых очках, «одетый в потешный зеленый сюртук до полу», в своей старинной лавке хранит память о человечестве среди всеобщего беспамятства.

Это «маленький человек», чьи мечты о счастье весьма просты. Он знает: революция провозгласила, что совершается для простых людей, во имя человека и «имеет целью утверждение его счастья». Однако Гедали никак не может уразуметь, почему контрреволюция и революция ничем не отличаются. И там и там стреляют, убивают, а хорошие люди не должны убивать. «Революция – это хорошее дело хороших людей», - уверен Гедали. Но если они убивают, значит, это плохие люди?

Старый еврей просит рассказчика объяснить, где революция и где контрреволюция. Он, одинокий маленький мыслитель, мечтает о другой революции. Он хочет, чтобы был «Интернационал добрых людей», которые не кушают с порохом, приправляя кровью. Это должны быть те, кто придет к людям «с добром, с Богом на устах и в душе».

Почти такой человек и появится в другом рассказе «Конармии»: новелла «пан Аполек» выражает мысль автора о братстве всех людей. Он хочет следовать примеру героя, странного художника, рисующего людей в образе святых при жизни. Аполек рассказывает Лютову «укрытое от мира Евангелие» - историю Иисуса и Деборы. Их сын скрыт священниками - а это значит, что каждый из ныне живущих людей может оказаться потомком Иисуса. Если верить пану Аполеку, он им и является. В каждом человеке есть частица Бога; увидеть ее, зафиксировать, напомнить о ней самим людям – в этом и состоит главный смысл работы Аполека.

Тогда рассказчик, почувствовавший всю «прелесть и мудрость» жизни пана Аполека, призывает принести в жертву новому обету «сладость мечтательной злобы, горькое презрение к псам и свиньям человечества, огонь молчаливого и упоительного мщения» - все то, что разъединяет людей.

Эта идея не спасла Исаака Бабеля: его книга получила отрицательную оценку со стороны советского руководства, и в 1940 году он был расстрелян, а его произведения до конца 50-х годов находились под запретом.

Самосадкина Екатерина

Исаак Бабель

КОНАРМИЯ

Переход через Збруч

Начдив шесть донес о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на рассвете. Штаб выступил из Крапивно, и наш обоз шумливым арьергардом растянулся по шоссе, идущему от Бреста до Варшавы и построенному на мужичьих костях Николаем Первым.

Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля. Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката веют над нашими головами. Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу. Почерневший Збруч шумит и закручивает пенистые узлы своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд. Величавая луна лежит на волнах. Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звонко порочит богородицу. Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен, гремящих поверх лунных змей и сияющих ям.

Поздней ночью приезжаем мы в Новоград. Я нахожу беременную женщину на отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит, укрывшись с головой и приткнувшись к стене. Я нахожу развороченные шкафы в отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году - на пасху.

Уберите, - говорю я женщине. - Как вы грязно живете, хозяева…

Два еврея снимаются с места. Они прыгают на войлочных подошвах и убирают обломки с полу, они прыгают в безмолвии, по-обезьяньи, как японцы в цирке, их шеи пухнут и вертятся. Они кладут на пол распоротую перину, и я ложусь к стенке, рядом с третьим, заснувшим евреем. Пугливая нищета смыкается над моим ложем.

Все убито тишиной, и только луна, обхватив синими руками свою круглую, блещущую, беспечную голову, бродяжит под окном.

Я разминаю затекшие ноги, я лежу на распоротой перине и засыпаю. Начдив шесть снится мне. Он гонится на тяжелом жеребце за комбригом и всаживает ему две пули в глаза. Пули пробивают голову комбрига, и оба глаза его падают наземь. «Зачем ты поворотил бригаду?» - кричит раненому Савицкий, начдив шесть, - и тут я просыпаюсь, потому что беременная женщина шарит пальцами по моему лицу.

Пане, - говорит она мне, - вы кричите со сна и вы бросаетесь. Я постелю вам в другом углу, потому что вы толкаете моего папашу…

Она поднимает с полу худые свои ноги и круглый живот и снимает одеяло с заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь. Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежите его бороде, как кусок свинца.

Пане, - говорит еврейка и встряхивает перину, - поляки резали его, и он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как я умру. Но они сделали так, как им было нужно, - он кончался в этой комнате и думал обо мне… И теперь я хочу знать, - сказала вдруг женщина с ужасной силой, - я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…

Костел в Новограде

Я отправился вчера с докладом к военкому, остановившемуся в доме бежавшего ксендза. На кухне встретила меня пани Элиза, экономка иезуита. Она дала мне янтарного чаю с бисквитами. Бисквиты ее пахли, как распятие. Лукавый сок был заключен в них и благовонная ярость Ватикана.

Рядом с домом в костеле ревели колокола, заведенные обезумевшим звонарем. Был вечер, полный июльских звезд. Пани Элиза, тряся внимательными сединами, подсыпала мне печенья, я насладился пищей иезуитов.

Старая полька называла меня «паном», у порога стояли навытяжку серые старики с окостеневшими ушами, и где-то в змеином сумраке извивалась сутана монаха. Патер бежал, но он оставил помощника - пана Ромуальда.

Гнусавый скопец с телом исполина, Ромуальд величал нас «товарищами». Желтым пальцем водил он по карте, указывая круги польского разгрома. Охваченный хриплым восторгом, пересчитывал он раны своей родины. Пусть кроткое забвение поглотит память о Ромуальде, предавшем нас без сожаления и расстрелянном мимоходом. Но в тот вечер его узкая сутана шевелилась у всех портьер, яростно мела все дороги и усмехалась всем, кто хотел пить водку. В тот вечер тень монаха кралась за мной неотступно. Он стал бы епископом - пан Ромуальд, если бы он не был шпионом.

Исаак Бабель

КОНАРМИЯ

Переход через Збруч

Начдив шесть донес о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на рассвете. Штаб выступил из Крапивно, и наш обоз шумливым арьергардом растянулся по шоссе, идущему от Бреста до Варшавы и построенному на мужичьих костях Николаем Первым.

Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля. Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката веют над нашими головами. Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу. Почерневший Збруч шумит и закручивает пенистые узлы своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд. Величавая луна лежит на волнах. Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звонко порочит богородицу. Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен, гремящих поверх лунных змей и сияющих ям.

Поздней ночью приезжаем мы в Новоград. Я нахожу беременную женщину на отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит, укрывшись с головой и приткнувшись к стене. Я нахожу развороченные шкафы в отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году - на пасху.

Уберите, - говорю я женщине. - Как вы грязно живете, хозяева…

Два еврея снимаются с места. Они прыгают на войлочных подошвах и убирают обломки с полу, они прыгают в безмолвии, по-обезьяньи, как японцы в цирке, их шеи пухнут и вертятся. Они кладут на пол распоротую перину, и я ложусь к стенке, рядом с третьим, заснувшим евреем. Пугливая нищета смыкается над моим ложем.

Все убито тишиной, и только луна, обхватив синими руками свою круглую, блещущую, беспечную голову, бродяжит под окном.

Я разминаю затекшие ноги, я лежу на распоротой перине и засыпаю. Начдив шесть снится мне. Он гонится на тяжелом жеребце за комбригом и всаживает ему две пули в глаза. Пули пробивают голову комбрига, и оба глаза его падают наземь. «Зачем ты поворотил бригаду?» - кричит раненому Савицкий, начдив шесть, - и тут я просыпаюсь, потому что беременная женщина шарит пальцами по моему лицу.

Пане, - говорит она мне, - вы кричите со сна и вы бросаетесь. Я постелю вам в другом углу, потому что вы толкаете моего папашу…

Она поднимает с полу худые свои ноги и круглый живот и снимает одеяло с заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь. Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежите его бороде, как кусок свинца.

Пане, - говорит еврейка и встряхивает перину, - поляки резали его, и он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как я умру. Но они сделали так, как им было нужно, - он кончался в этой комнате и думал обо мне… И теперь я хочу знать, - сказала вдруг женщина с ужасной силой, - я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…

Костел в Новограде

Я отправился вчера с докладом к военкому, остановившемуся в доме бежавшего ксендза. На кухне встретила меня пани Элиза, экономка иезуита. Она дала мне янтарного чаю с бисквитами. Бисквиты ее пахли, как распятие. Лукавый сок был заключен в них и благовонная ярость Ватикана.

Рядом с домом в костеле ревели колокола, заведенные обезумевшим звонарем. Был вечер, полный июльских звезд. Пани Элиза, тряся внимательными сединами, подсыпала мне печенья, я насладился пищей иезуитов.

Старая полька называла меня «паном», у порога стояли навытяжку серые старики с окостеневшими ушами, и где-то в змеином сумраке извивалась сутана монаха. Патер бежал, но он оставил помощника - пана Ромуальда.

Гнусавый скопец с телом исполина, Ромуальд величал нас «товарищами». Желтым пальцем водил он по карте, указывая круги польского разгрома. Охваченный хриплым восторгом, пересчитывал он раны своей родины. Пусть кроткое забвение поглотит память о Ромуальде, предавшем нас без сожаления и расстрелянном мимоходом. Но в тот вечер его узкая сутана шевелилась у всех портьер, яростно мела все дороги и усмехалась всем, кто хотел пить водку. В тот вечер тень монаха кралась за мной неотступно. Он стал бы епископом - пан Ромуальд, если бы он не был шпионом.

Я пил с ним ром, дыхание невиданного уклада мерцало под развалинами дома ксендза, и вкрадчивые его соблазны обессилили меня. О распятия, крохотные, как талисманы куртизанки, пергамент папских булл и атлас женских писем, истлевших в синем шелку жилетов!..

Я вижу тебя отсюда, неверный монах в лиловой рясе, припухлость твоих рук, твою душу, нежную и безжалостную, как душа кошки, я вижу раны твоего бога, сочащиеся семенем, благоуханным ядом, опьяняющим девственниц.

Мы пили ром, дожидаясь военкома, но он все не возвращался из штаба. Ромуальд упал в углу и заснул. Он спит и трепещет, а за окном в саду под черной страстью неба переливается аллея. Жаждущие розы колышутся во тьме. Зеленые молнии пылают в куполах. Раздетый труп валяется под откосом. И лунный блеск струится по мертвым ногам, торчащим врозь.

Вот Польша, вот надменная скорбь Речи Посполитой! Насильственный пришелец, я раскидываю вшивый тюфяк в храме, оставленном священнослужителем, подкладываю под голову фолианты, в которых напечатана осанна ясновельможному и пресветлому Начальнику Панства, Иозефу Пилсудскому.

Нищие орды катятся на твои древние города, о Польша, песнь об единении всех холопов гремит над ними, и горе тебе. Речь Посполитая, горе тебе, князь Радзивилл, и тебе, князь Сапега, вставшие на час!..

Все нет моего военкома. Я ищу его в штабе, в саду, в костеле. Ворота костела раскрыты, я вхожу, мне навстречу два серебряных черепа разгораются на крышке сломанного гроба. В испуге я бросаюсь вниз, в подземелье. Дубовая лестница ведет оттуда к алтарю. И я вижу множество огней, бегущих в высоте, у самого купола. Я вижу военкома, начальника особого отдела и казаков со свечами в руках. Они отзываются на слабый мой крик и выводят меня из подвала.

Черепа, оказавшиеся резьбой церковного катафалка, не пугают меня больше, и все вместе мы продолжаем обыск, потому что это был обыск, начатый после того, как в квартире ксендза нашли груды военного обмундирования.

Сверкая расшитыми конскими мордами наших обшлагов, перешептываясь и гремя шпорами, мы кружимся по гулкому зданию с оплывающим воском в руках. Богоматери, унизанные драгоценными камнями, следят наш путь розовыми, как у мышей, зрачками, пламя бьется в наших пальцах, и квадратные тени корчатся на статуях святого Петра, святого Франциска, святого Винцента, на их румяных щечках и курчавых бородах, раскрашенных кармином.

Мы кружимся и ищем. Под нашими пальцами прыгают костяные кнопки, раздвигаются разрезанные пополам иконы, открывая подземелья в зацветающие плесенью пещеры. Храм этот древен и полон тайны. Он скрывает в своих глянцевитых стенах потайные ходы, ниши и створки, распахивающиеся бесшумно.

О глупый ксендз, развесивший на гвоздях спасителя лифчики своих прихожанок. За царскими вратами мы нашли чемодан с золотыми монетами, сафьяновый мешок с кредитками и футляры парижских ювелиров с изумрудными перстнями.

А потом мы считали деньги в комнате военкома. Столбы золота, ковры из денег, порывистый ветер, дующий на пламя свечей, воронье безумье в глазах пани Элизы, громовый хохот Ромуальда и нескончаемый рев колоколов, заведенных паном Робацким, обезумевшим звонарем.

Прочь, - сказал я себе, - прочь от этих подмигивающих мадонн, обманутых солдатами…

Вот письмо на родину, продиктованное мне мальчиком нашей экспедиции Курдюковым. Оно не заслуживает забвения. Я переписал его, не приукрашивая, и передаю дословно, в согласии с истиной.

«Любезная мама Евдокия Федоровна. В первых строках сего письма спешу вас уведомить, что, благодаря господа, я есть жив и здоров, чего желаю от вас слыхать то же самое. А также нижающе вам кланяюсь от бела лица до сырой земли…»

(Следует перечисление родственников, крестных, кумовьев. Опустим это. Перейдем ко второму абзацу.)

«Любезная мама Евдокия Федоровна Курдюкова. Спешу вам написать, что я нахожусь в красной Конной армии товарища Буденного, а также тут находится ваш кум Никон Васильич, который есть в настоящее время красный герой. Они взяли меня к себе, в экспедицию Политотдела, где мы развозим на позиции литературу и газеты - Московские Известия ЦИК, Московская Правда и родную беспощадную газету Красный кавалерист, которую всякий боец на передовой позиции желает прочитать, и опосля этого он с геройским духом рубает подлую шляхту, и я живу при Никон Васильиче очень великолепно.

Любезная мама Евдокия Федоровна. Пришлите чего можете от вашей силы-возможности. Просю вас заколоть рябого кабанчика и сделать мне посылку в Политотдел товарища Буденного, получить Василию Курдюкову. Каждые сутки я ложусь отдыхать не евши и безо всякой одежды, так что дюже холодно. Напишите мне письмо за моего Степу, живой он или нет, просю вас досматривайте до него и напишите мне за него - засекается он еще или перестал, а также насчет чесотки в передних ногах, подковали его или нет? Просю вас, любезная мама Евдокия Федоровна, обмывайте ему беспременно передние ноги с мылом, которое я оставил за образами, а если папаша мыло истребили, так купите в Краснодаре, и бог вас не оставит. Могу вам описать также, что здеся страна совсем бедная, мужики со своими конями хоронятся от наших красных орлов по лесам, пшеницы, видать, мало и она ужасно мелкая, мы с нее смеемся. Хозяева сеют рожь и то же самое овес. На палках здесь растет хмель, так что выходит очень аккуратно; из него гонют самогон.

Во-вторых строках сего письма спешу вам описать за папашу, что они порубали брата Федора Тимофеича Курдюкова тому назад с год времени. Наша красная бригада товарища Павличенки наступала на город Ростов, когда в наших рядах произошла измена. А папаша были в тое время у Деникина за командира роты. Которые люди их видали, - то говорили, что они носили на себе медали, как при старом режиме. И по случаю той измены, всех нас побрали в плен и брат Федор Тимофеич попались папаше на глаза. И папаша начали Федю резать, говоря - шкура, красная собака, сукин сын и разно, и резали до темноты, пока брат Федор Тимофеич не кончился. Я написал тогда до вас письмо, как ваш Федя лежит без креста. Но папаша пымали меня с письмом и говорили: вы - материны дети, вы - ейный корень, потаскухин, я вашу матку брюхатил и буду брюхатить, моя жизнь погибшая, изведу я за правду свое семя, и еще разно. Я принимал от них страдания как спаситель Иисус Христос. Только вскорости я от папаши убег и прибился до своей части товарища Павличенки. И наша бригада получила приказание идти в город Воронеж пополняться, и мы получили там пополнение, а также коней, сумки, наганы, и все, что до нас принадлежало. За Воронеж могу вам описать, любезная мама Евдокия Федоровна, что это городок очень великолепный, будет поболе Краснодара, люди в ем очень красивые, речка способная до купанья. Давали нам хлеба по два фунта в день, мяса полфунта и сахару подходяще, так что вставши пили сладкий чай, то же самое вечеряли и про голод забыли, а в обед я ходил к брату Семен Тимофеичу за блинами или гусятиной и апосля этого лягал отдыхать. В тое время Семен Тимофеича, за его отчаянность весь полк желал иметь за командира и от товарища Буденного вышло такое приказание, и он получил двух коней, справную одежу, телегу для барахла отдельно и орден Красного Знамени, а я при ем считался братом. Таперича какой сосед вас начнет забижать - то Семен Тимофеич может его вполне зарезать. Потом мы начали гнать генерала Деникина, порезали их тыщи и загнали в Черное море, но только папаши нигде не было видать, и Семен Тимофеич их разыскивали по всех позициях, потому что они очень скучали за братом Федей. Но только, любезная мама, как вы знаете за папашу и за его упорный характер, так он что сделал - нахально покрасил себе бороду с рыжей на вороную и находился в городе Майкопе, в вольной одеже, так что никто из жителей не знали, что он есть самый что ни на есть стражник при старом режиме. Но только правда - она себе окажет, кум ваш Никон Васильич случаем увидал его в хате у жителя и написал до Семен Тимофеича письмо. Мы посидали на коней и пробегли двести верст - я, брат Сенька и желающие ребята из станицы.

И что же мы увидали в городе Майкопе? Мы увидали, что тыл никак не сочувствует фронту и в ем повсюду измена и полно жидов, как при старом режиме. И Семен Тимофеич в городе Майкопе с жидами здорово спорился, которые не выпущали от себя папашу и засадили его в тюрьму под замок, говоря - пришел приказ не рубать пленных, мы сами его будем судить, не серчайте, он свое получит. Но только Семен Тимофеич свое взял и доказал, что он есть командир полка и имеет от товарища Буденного все ордена Красного Знамени, и грозился всех порубать, которые спорятся за папашину личность и не выдают ее, а также грозились ребята со станицы. Но только Семен Тимофеич папашу получили, и они стали папашу плетить и выстроили во дворе всех бойцов, как принадлежит к военному порядку. И тогда Сенька плеснул папаше Тимофей Родионычу воды на бороду, и с бороды потекла краска. И Сенька спросил Тимофей Родионыча:

Хорошо вам, папаша, в моих руках?

Нет, - сказал папаша, - худо мне.

Тогда Сенька спросил:

А Феде, когда вы его резали, хорошо было в ваших руках?

Нет, - сказал папаша, - худо было Феде.

Тогда Сенька спросил:

А думали вы, папаша, что и вам худо будет?

Нет, - сказал папаша, - не думал я, что мне худо будет.

Тогда Сенька поворотился к народу и сказал:

А я так думаю, что если попадусь я к вашим, то не будет мне пощады. А теперь, папаша, мы будем вас кончать…

И Тимофей Родионыч зачал нахально ругать Сеньку по матушке и в богородицу и бить Сеньку по морде, и Семен Тимофеич услали меня со двора, так что я не могу, любезная мама Евдокия Федоровна, описать вам за то, как кончали папашу, потому я был усланный со двора.

Опосля этого мы получили стоянку в городе в Новороссийском. За этот город можно рассказать, что за ним никакой суши больше нет, а одна вода. Черное море, и мы там оставались до самого мая, когда выступили на польский фронт и треплем шляхту почем зря…

Остаюсь ваш любезный сын Василий Тимофеич Курдюков. Мамка, доглядайте до Степки, и бог вас не оставит».

Вот письмо Курдюкова, ни в одном слове не измененное. Когда я кончил, он взял исписанный листок и спрятал его за пазуху, на голое тело.

Курдюков, - спросил я мальчика, - злой у тебя был отец?

Отец у меня был кобель, - ответил он угрюмо.

А мать лучше?

Мать подходящая. Если желаешь - вот наша фамилия…

Он протянул мне сломанную фотографию. На ней был изображен Тимофей Курдюков, плечистый стражник в форменном картузе и с расчесанной бородой, недвижный, скуластый, со сверкающим взглядом бесцветных и бессмысленных глаз. Рядом с ним, в бамбуковом креслице, сидела крохотная крестьянка в выпущенной кофте, с чахлыми светлыми и застенчивыми чертами лица. А у стены, у этого жалкого провинциального фотографического фона, с цветами и голубями, высились два парня - чудовищно огромные, тупые, широколицые, лупоглазые, застывшие, как на ученье, два брата Курдюковых - Федор и Семен.

Начальник конзапаса

На деревне стон стоит. Конница травит хлеб и меняет лошадей. Взамен приставших кляч кавалеристы забирают рабочую скотину. Бранить тут некого. Без лошади нет армии.

Но крестьянам не легче от этого сознания. Крестьяне неотступно толпятся у здания штаба.

Они тащат на веревках упирающихся, скользящих от слабости одров. Лишенные кормильцев, мужики, чувствуя в себе прилив горькой храбрости и зная, что храбрости ненадолго хватит, спешат безо всякой надежды надерзить начальству, богу и своей жалкой доле.

Начальник штаба Ж. в полной форме стоит на крыльце. Прикрыв воспаленные веки, он с видимым вниманием слушает мужичьи жалобы. Но внимание его не более как прием. Как Всякий вышколенный и переутомившийся работник, он умеет в пустые минуты существования полностью прекратить мозговую работу. В эти немногие минуты блаженного бессмыслия начальник нашего штаба встряхивает изношенную машину.

Так и на этот раз с мужиками.

Под успокоительный аккомпанемент их бессвязного и отчаянного гула Ж. следит со стороны за той мягкой толкотней в мозгу, которая предвещает чистоту и энергию мысли. Дождавшись нужного перебоя, он ухватывает последнюю мужичью слезу, начальственно огрызается и уходит к себе в штаб работать.

На этот раз и огрызнуться не пришлось. На огненном англоарабе подскакал к крыльцу Дьяков, бывший цирковой атлет, а ныне начальник конского запаса - краснокожий, седоусый, в черном плаще и с серебряными лампасами вдоль красных шаровар.

Честным стервам игуменье благословенье! - прокричал он, осаживая коня на карьере, и в то же мгновенье к нему под стремя подвалилась облезлая лошаденка, одна из обмененных казаками.

Вон, товарищ начальник, - завопил мужик, хлопая себя по штанам, - вон чего ваш брат дает нашему брату… Видал, чего дают? Хозяйствуй на ей…

А за этого коня, - раздельно и веско начал тогда Дьяков, - за этого коня, почтенный друг, ты в полном своем праве получить в конском запасе пятнадцать тысяч рублей, а ежели этот конь был бы повеселее, то в ефтим случае ты получил бы, желанный друг, в конском запасе двадцать тысяч рублей. Но, однако, что конь упал, - это не хвакт. Ежели конь упал и подымается, то это - конь; ежели он, обратно сказать, не подымается, тогда это не конь. Но, между прочим, эта справная кобылка у меня подымется…

О господи, мамуня же ты моя всемилостивая! - взмахнул руками мужик. - Где ей, сироте, подняться… Она, сирота, подохнет…

Обижаешь коня, кум, - с глубоким убеждением ответил Дьяков, - прямо-таки богохульствуешь, кум, - и он ловко снял с седла свое статное тело атлета. Расправляя прекрасные ноги, схваченные в коленях ремешком, пышный и ловкий, как на сцене, он двинулся к издыхающему животному. Оно уныло уставилось на Дьякова своим крутым глубоким глазом, слизнуло с его малиновой ладони невидимое какое-то повеление, и тотчас же обессиленная лошадь почувствовала умелую силу, истекавшую от этого седого, цветущего и молодцеватого Ромео. Поводя мордой и скользя подламывающимися ногами, ощущая нетерпеливое и властное щекотание хлыста под брюхом, кляча медленно, внимательно становилась на ноги. И вот все мы увидели, как тонкая кисть в развевающемся рукаве потрепала грязную гриву и хлыст со стоном прильнул к кровоточащим бокам. Дрожа всем телом, кляча стояла на своих на четырех и не сводила с Дьякова собачьих, боязливых, влюбляющихся глаз.

Значит, что конь, - сказал Дьяков мужику и добавил мягко: - а ты жалился, желанный друг…

Бросив ординарцу поводья, начальник конзапаса взял с маху четыре ступеньки и, взметнув оперным плащом, исчез в здании штаба.

Пан Аполек

Прелестная и мудрая жизнь пана Аполека ударила мне в голову, как старое вино. В Новоград-Волынске, в наспех смятом городе, среди скрюченных развалин, судьба бросила мне под ноги укрытое от мира евангелие. Окруженный простодушным сиянием нимбов, я дал тогда обет следовать примеру пана Аполека. И сладость мечтательной злобы, горькое презрение к псам и свиньям человечества, огонь молчаливого и упоительного мщения - я принес их в жертву новому обету.

В квартире бежавшего новоградского ксендза висела высоко на стене икона. На ней была надпись: «Смерть Крестителя». Не колеблясь, признал я в Иоанне изображение человека, мною виденного когда-то.

Я помню: между прямых и светлых стен стояла паутинная тишина летнего утра. У подножия картины был положен солнцем прямой луч. В нем роилась блещущая пыль. Прямо на меня из синей глубины ниши спускалась длинная фигура Иоанна. Черный плащ торжественно висел на этом неумолимом теле, отвратительно худом. Капли крови блистали в круглых застежках плаща. Голова Иоанна была косо срезана с ободранной шеи. Она лежала на глиняном блюде, крепко взятом большими желтыми пальцами воина. Лицо мертвеца показалось мне знакомым. Предвестие тайны коснулось меня. На глиняном блюде лежала мертвая голова, списанная с пана Ромуальда, помощника бежавшего ксендза. Из оскаленного рта его, цветисто сверкая чешуей, свисало крохотное туловище змеи. Ее головка, нежно-розовая, полная оживления, могущественно оттеняла глубокий фон плаща.

Я подивился искусству живописца, мрачной его выдумке. Тем удивительнее показалась мне на следующий день краснощекая богоматерь, висевшая над супружеской кроватью пани Элизы, экономки старого ксендза. На обоих полотнах лежала печать одной кисти. Мясистое лицо богоматери - это был портрет пани Элизы. И тут я приблизился к разгадке новоградских икон. Разгадка вела на кухню к пани Элизе, где душистыми вечерами собирались тени старой холопской Польши, с юродивым художником во главе. Но был ли юродивым пан Аполек, населивший ангелами пригородные села и произведший в святые хромого выкреста Янека?

Он пришел сюда со слепым Готфридом тридцать лет тому назад в невидный летний день. Приятели - Аполек и Готфрид - подошли к корчме Шмереля, что стоит на Ровненском шоссе, в двух верстах от городской черты. В правой руке у Аполека был ящик с красками, левой он вел слепого гармониста. Певучий шаг их немецких башмаков, окованных гвоздями, звучал спокойствием и надеждой. С тонкой шеи Аполека свисал канареечный шарф, три шоколадных перышка покачивались на тирольской шляпе слепого.

В корчме на подоконнике пришельцы разложили краски и гармонику. Художник размотал свой шарф, нескончаемый, как лента ярмарочного фокусника. Потом он вышел во двор, разделся донага и облил студеною водой свое розовое, узкое, хилое тело. Жена Шмереля принесла гостям изюмной водки и миску зразы. Насытившись, Готфрид положил гармонию на острые свои колени. Он вздохнул, откинул голову и пошевелил худыми пальцами. Звуки гейдельбергских песен огласили стены еврейского шинка. Аполек подпевал слепцу дребезжащим голосом. Все это выглядело так, как будто из костела святой Индегильды принесли к Шмерелю орган и на органе рядышком уселись музы в пестрых ватных шарфах и подкованных немецких башмаках.

Гости пели до заката, потом они уложили в холщовые мешки гармонику и краски, и пан Аполек с низким поклоном передал Брайне, жене корчмаря, лист бумаги.

Милостивая пани Брайна, - сказал он, - примите от бродячего художника, крещенного христианским именем Аполлинария, этот ваш портрет - как знак холопской нашей признательности, как свидетельство роскошного вашего гостеприимства. Если бог Иисус продлит мои дни и укрепит мое искусство, я вернусь, чтобы переписать красками этот портрет. К волосам вашим подойдут жемчуга, а на груди мы припишем изумрудное ожерелье…

На небольшом листе бумаги красным карандашом, карандашом красным и мягким, как глина, было изображено смеющееся лицо пани Брайны, обведенное медными кудрями.

Мои деньги! - вскричал Шмерель, увидев портрет жены. Он схватил палку и пустился за постояльцами в погоню. Но по дороге Шмерель вспомнил розовое тело Аполека, залитое водой, и солнце на своем дворике, и тихий звон гармоники. Корчмарь смутился духом и, отложив палку, вернулся домой.

На следующее утро Аполек представил новоградскому ксендзу диплом об окончании мюнхенской академии и разложил перед ним двенадцать картин на темы из священного писания. Картины эти были написаны маслом на тонких пластинках кипарисового дерева. Патер увидал на своем столе горящий пурпур мантий, блеск смарагдовых полей и цветистые покрывала, накинутые на равнины Палестины.

Святые пана Аполека, весь этот набор ликующих и простоватых старцев, седобородых, краснолицых, был втиснут в потоки шелка и могучих вечеров.

В тот же день пан Аполек получил заказ на роспись нового костела. И за бенедиктином патер сказал художнику.

Санта Мария, - сказал он, - желанный пан Аполлинарий, из каких чудесных областей снизошла к нам ваша столь радостная благодать?..

Аполек работал с усердием, и уже через месяц новый храм был полон блеяния стад, пыльного золота закатов и палевых коровьих сосцов. Буйволы с истертой кожей влеклись в упряжке, собаки с розовыми мордами бежали впереди отары, и в колыбелях, подвешенных к прямым стволам пальм, качались тучные младенцы. Коричневые рубища францисканцев окружали колыбель. Толпа волхвов была изрезана сверкающими лысинами и морщинами, кровавыми, как раны. В толпе волхвов мерцало лисьей усмешкой старушечье личико Льва XIII, и сам новоградский ксендз, перебирая одной рукой китайские резные четки, благословлял другой, свободной, новорожденного Иисуса.

Пять месяцев ползал Аполек, заключенный в свое деревянное сиденье, вдоль стен, вдоль купола и на хорах.

У вас пристрастие к знакомым лицам, желанный пан Аполек, - сказал однажды ксендз, узнав себя в одном из волхвов и пана Ромуальда - в отрубленной голове Иоанна. Он улыбнулся, старый патер, и послал бокал коньяку художнику, работавшему под куполом.

Потом Аполек закончил тайную вечерю и побиение камнями Марии из Магдалы. В одно из воскресений он открыл расписанные стены. Именитые граждане, приглашенные ксендзом, узнали в апостоле Павле Янека, хромого выкреста, и в Марии Магдалине - еврейскую девушку Эльку, дочь неведомых родителей и мать многих подзаборных детей. Именитые граждане приказали закрыть кощунственные изображения. Ксендз обрушил угрозы на богохульника. Но Аполек не закрыл расписанных стен.

Так началась неслыханная война между могущественным телом католической церкви, с одной стороны, и беспечным богомазом - с другой. Она длилась три десятилетия. Случай едва не возвел кроткого гуляку в основатели новой ереси. И тогда это был бы самый замысловатый и смехотворный боец из всех, каких знала уклончивая и мятежная история римской церкви, боец, в блаженном хмелю обходивший землю с двумя белыми мышами за пазухой и с набором тончайших кисточек в кармане.

Пятнадцать злотых за богоматерь, двадцать пять злотых за святое семейство и пятьдесят злотых за тайную вечерю с изображением всех родственников заказчика. Враг заказчика может быть изображен в образе Иуды Искариота, и за это добавляется лишних десять злотых, - так объявил Аполек окрестным крестьянам, после того как его выгнали из строившегося храма.

В заказах он не знал недостатка. И когда через год, вызванная исступленными посланиями новоградского ксендза, прибыла комиссия от епископа в Житомире, она нашла в самых захудалых и зловонных хатах эти чудовищные семейные портреты, святотатственные, наивные и живописные. Иосифы с расчесанной надвое сивой головой, напомаженные Иисусы, многорожавшие деревенские Марии с поставленными врозь коленями - эти иконы висели в красных углах, окруженные венцами из бумажных цветов.

Он произвел вас при жизни в святые! - воскликнул викарий дубенский и новоконстантиновский, отвечая толпе, защищавшей Аполека. - Он окружил вас неизреченными принадлежностями святыни, вас, трижды впадавших в грех ослушания, тайных винокуров, безжалостных заимодавцев, делателей фальшивых весов и продавцов невинности собственных дочерей!

Ваше священство, - сказал тогда викарию колченогий Витольд, скупщик краденого и кладбищенский сторож, - в чем видит правду всемилостивейший пан бог, кто скажет об этом темному народу? И не больше ли истины в картинах пана Аполека, угодившего нашей гордости, чем в ваших словах, полных хулы и барского гнева?

Возгласы толпы обратили викария в бегство. Состояние умов в пригородах угрожало безопасности служителей церкви. Художник, приглашенный на место Аполека, не решался замазать Эльку и хромого Янека. Их можно видеть и сейчас в боковом приделе новоградского костела: Янека - апостола Павла, боязливого хромца с черной клочковатой бородой, деревенского отщепенца, и ее, блудницу из Магдалы, хилую и безумную, с танцующим телом и впалыми щеками.

Борьба с ксендзом длилась три десятилетия. Потом казацкий разлив изгнал старого монаха из его каменного и пахучего гнезда, и Аполек - о превратности судьбы! - водворился в кухне пани Элизы. И вот я, мгновенный гость, пью по вечерам вино его беседы.

Беседы - о чем? О романтических временах шляхетства, о ярости бабьего фанатизма, о художнике Луке дель Раббио и о семье плотника из Вифлеема.

Имею сказать пану писарю… - таинственно сообщает мне Аполек перед ужином.

Да, - отвечаю я, - да, Аполек, я слушаю вас…

Но костельный служка, пан Робацкий, суровый и серый, костлявый и ушастый, сидит слишком близко от нас. Он развешивает перед нами поблекшие полотна молчания и неприязни.

Имею сказать пану, - шепчет Аполек и уводит меня в сторону, - что Иисус, сын Марии, был женат на Деборе, иерусалимской девице незнатного рода…

О, тен чловек! - кричит в отчаянии пан Робацкий. - Тен чловек не умрет на своей постели… Тего чловека забиют людове…

Мне угодно. Зажженный началом Аполековой истории, я расхаживаю по кухне и жду заветного часа. А за окном стоит ночь, как черная колонна. За окном окоченел живой и темный сад. Млечным и блещущим потоком льется под луной дорога к костелу. Земля выложена сумрачным сияньем, ожерелья светящихся плодов повисли на кустах. Запах лилий чист и крепок, как спирт. Этот свежий яд впивается в жирное бурливое дыхание плиты и мертвит смолистую духоту ели, разбросанной по кухне.

Аполек в розовом банте и истертых розовых штанах копошится в своем углу, как доброе и грациозное животное. Стол его измазан клеем и красками. Старик работает мелкими и частыми движениями, тишайшая мелодическая дробь доносится из его угла. Старый Готфрид выбивает ее своими трепещущими пальцами. Слепец сидит недвижимо в желтом и масляном блеске лампы. Склонив лысый лоб, он слушает нескончаемую музыку своей слепоты и бормотание Аполека, вечного друга.

- …И то, что говорят пану попы и евангелист Марк и евангелист Матфей, - то не есть правда… Но правду можно открыть пану писарю, которому за пятьдесят марок я готов сделать портрет под видом блаженного Франциска на фоне зелени и неба. То был совсем простой святой, пан Франциск. И если у пана писаря есть в России невеста… Женщины любят блаженного Франциска, хотя не все женщины, пан…

Так началась в углу, пахнувшем елью, история о браке Иисуса и Деборы. Эта девушка имела жениха, по словам Аполека. Ее жених был молодой израильтянин, торговавший слоновыми бивнями. Но брачная ночь Деборы кончилась недоумением и слезами. Женщиной овладел страх, когда она увидела мужа, приблизившегося к ее ложу. Икота раздула ее глотку. Она изрыгнула все съеденное ею за свадебной трапезой. Позор пал на Дебору, на отца ее, на мать и на весь род ее. Жених оставил ее, глумясь, и созвал всех гостей. Тогда Иисус, видя томление женщины, жаждавшей мужа и боявшейся его, возложил на себя одежду новобрачного и, полный сострадания, соединился с Деборой, лежавшей в блевотине. Потом она вышла к гостям, шумно торжествуя, как женщина, которая гордится своим падением. И только Иисус стоял в стороне. Смертельная испарина выступила на его теле, пчела скорби укусила его в сердце. Никем не замеченный, он вышел из пиршественного зала и удалился в пустынную страну, на восток от Иудеи, где ждал его Иоанн. И родился у Деборы первенец…

Где же он? - вскричал я.

Его скрыли попы, - произнес Аполек с важностью и приблизил легкий и зябкий палец к своему носу пьяницы.

Пан художник, - вскричал вдруг Робацкий, поднимаясь из тьмы, и серые уши его задвигались, - цо вы мувите? То же есть немыслимо…

Так, так, - съежился Аполек и схватил Готфрида, - так, так, пане…

Он потащил слепца к выходу, но на пороге помедлил и поманил меня пальцем.

Блаженный Франциск, - прошептал он, мигая глазами, - с птицей на рукаве, с голубем или щеглом, как пану писарю будет угодно…

И он исчез со слепым и вечным своим другом.

О, дурацтво! - произнес тогда Робацкий, костельный служка. - Тен чловек не умрет на своей постели…

Пан Робацкий широко раскрыл рот и зевнул, как кошка. Я распрощался и ушел ночевать к себе домой, к моим обворованным евреям.

По городу слонялась бездомная луна. И я шел с ней вместе, отогревая в себе неисполнимые мечты и нестройные песни.

Солнце Италии

Я снова сидел вчера в людской у пани Элизы под нагретым венцом из зеленых ветвей ели. Я сидел у теплой, живой, ворчливой печи и потом возвращался к себе глубокой ночью. Внизу, у обрыва, бесшумный Збруч катил стеклянную темную волну.

Обгорелый город - переломленные колонны и врытые-в землю крючки злых старушечьих мизинцев - казался мне поднятым на воздух, удобным и небывалым, как сновиденье. Голый блеск луны лился на него с неиссякаемой силой. Сырая плесень развалин цвела, как мрамор оперной скамьи. И я ждал потревоженной душой выхода Ромео из-за туч, атласного Ромео, поющего о любви, в то время как за кулисами понурый электротехник держит палец на выключателе луны.

Голубые дороги текли мимо меня, как струи молока, брызнувшие из многих грудей. Возвращаясь домой, я страшился встречи с Сидоровым, моим соседом, опускавшим на меня по ночам волосатую лапу своей тоски. По счастью, в эту ночь, растерзанную молоком луны, Сидоров не проронил ни слова. Обложившись книгами, он писал. На столе дымилась горбатая свеча - зловещий костер мечтателей. Я сидел в стороне, дремал, сны прыгали вокруг меня, как котята. И только поздней ночью меня разбудил ординарец, вызвавший Сидорова в штаб. Они ушли вместе. Я подбежал тогда к столу, на котором писал Сидоров, и перелистал книги. Это был самоучитель итальянского языка, изображение римского форума и план города Рима. План был весь размечен крестами и точками. Я наклонился над исписанным листом и с замирающим сердцем, ломая пальцы, прочитал чужое письмо. Сидоров, тоскующий убийца, изорвал в клочья розовую вату моего воображения и потащил меня в коридоры здравомыслящего своего безумия. Письмо начиналось со второй страницы, я не осмелился искать начала:

«…пробито легкое и маленько рехнулся или, как говорит Сергей, с ума слетел. Не сходить же с него, в самом деле, с дурака этого с ума. Впрочем, хвост набок и шутки в сторону… Обратимся к повестке дня, друг мой Виктория…

Я проделал трехмесячный махновский поход - утомительное жульничество, и ничего более… И только Волин все еще там. Волин рядится в апостольские ризы и карабкается в Ленины от анархизма. Ужасно. А батько слушает его, поглаживает пыльную проволоку своих кудрей и пропускает сквозь гнилые зубы мужицкую свою усмешку. И я теперь не знаю, есть ли во всем этом не сорное зерно анархии и утрем ли мы вам ваши благополучные носы, самодельные цекисты из самодельного цека, made in Харьков, в самодельной столице. Ваши рубахи-парни не любят теперь вспоминать грехи анархической их юности и смеются над ними с высоты государственной мудрости, - черт с ними…

А потом я попал в Москву. Как попал я в Москву? Ребята кого-то обижали в смысле реквизиционном и ином. Я, слюнтяй, вступился. Меня расчесали - и за дело. Рана была пустяковая, но в Москве, ах. Виктория, в Москве я онемел от несчастий. Каждый день госпитальные сиделки приносили мне крупицу каши. Взнузданные благоговением, они тащили ее на большом подносе, и я возненавидел эту ударную кашу, внеплановое снабжение и плановую Москву. В совете встретился потом с горсточкой анархистов. Они пижоны, или полупомешанные старички. Сунулся в Кремль с планом настоящей работы. Меня погладили по головке и обещали сделать замом, если исправлюсь. Я не исправился. Что было дальше? Дальше был фронт, Конармия и солдатня, пахнущая сырой кровью и человеческим прахом.

Спасите меня, Виктория. Государственная мудрость сводит меня с ума, скука пьянит. Вы не поможете - и я издохну безо всякого плана. Кто же захочет, чтобы работник подох столь неорганизованно, не вы ведь, Виктория, невеста, которая никогда не будет женой. Вот и сентиментальность, ну ее к распроэтакой матери…

Теперь будем говорить дело. В армии мне скучно. Ездить верхом из-за раны я не могу, значит не могу и драться. Употребите ваше влияние, Виктория - пусть отправят меня в Италию. Язык я изучаю и через два месяца буду на нем говорить. В Италии земля тлеет. Многое там готово. Недостает пары выстрелов. Один из них я произведу. Там нужно отправить короля к праотцам. Это очень важно. Король у них славный дядя, он играет в популярность и снимается с ручными социалистами для воспроизведения в журналах семейного чтения.

В цека, в Наркоминделе вы не говорите о выстреле, о королях. Вас погладят по головке и промямлят: «романтик». Скажите просто, - он болен, зол, пьян от тоски, он хочет солнца Италии и бананов. Заслужил ведь или, может, не заслужил? Лечиться - и баста. А если нет - пусть отправят в одесское Чека… Оно очень толковое и…

Как глупо, как незаслуженно и глупо пишу я, друг мой Виктория…

Италия вошла в сердце как наваждение. Мысль об этой стране, никогда не виданной, сладка мне, как имя женщины, как ваше имя, Виктория…»

Я прочитал письмо и стал укладываться на моем продавленном нечистом ложе, но сон не шел. За стеной искренне плакала беременная еврейка, ей отвечало стонущее бормотание долговязого мужа. Они вспоминали об ограбленных вещах и злобствовали друг на друга за незадачливость. Потом, перед рассветом, вернулся Сидоров. На столе задыхалась догоревшая свеча. Сидоров вынул из сапога другой огарок и с необыкновенной задумчивостью придавил им оплывший фитилек. Наша комната была темна, мрачна, все дышало в ней ночной сырой вонью, и только окно, заполненное лунным огнем, сияло как избавление.

Он пришел и спрятал письмо, мой томительный сосед. Сутулясь, сел он за стол и раскрыл альбом города Рима. Пышная книга с золотым обрезом стояла перед его оливковым невыразительным лицом. Над круглой его спиной блестели зубчатые развалины Капитолия и арена цирка, освещенная закатом. Снимок королевской семьи был заложен тут же, между большими глянцевитыми листами. На клочке бумаги, вырванном из календаря, был изображен приветливый тщедушный король Виктор-Эммануил со своей черноволосой женой, с наследным принцем Умберто и целым выводком принцесс.

…И вот ночь, полная далеких и тягостных звонов, квадрат света в сырой тьме - и в нем мертвенное лицо Сидорова, безжизненная маска, нависшая над желтым пламенем свечи.

В субботние кануны меня томит густая печаль воспоминаний. Когда-то в эти вечера мой дед поглаживал желтой бородой томы Ибн-Эзра. Старуха в кружевной наколке ворожила узловатыми пальцами над субботней свечой и сладко рыдала. Детское сердце раскачивалось в эти вечера, как кораблик на заколдованных волнах…

Я кружу по Житомиру и ищу робкой звезды. У древней синагоги, у ее желтых и равнодушных стен старые евреи продают мел, синьку, фитили, - евреи с бородами пророков, со страстными лохмотьями на впалой груди…

Вот предо мной базар и смерть базара. Убита жирная душа изобилия. Немые замки висят на лотках, и гранит мостовой чист, как лысина мертвеца. Она мигает и гаснет - робкая звезда…

Удача пришла ко мне позже, удача пришла перед самым заходом солнца. Лавка Гедали спряталась в наглухо закрытых торговых рядах. Диккенс, где была в тот вечер твоя тень? Ты увидел бы в этой лавке древностей золоченые туфли и корабельные канаты, старинный компас и чучело орла, охотничий винчестер с выгравированной датой «1810» и сломанную кастрюлю.

Старый Гедали расхаживает вокруг своих сокровищ в розовой пустоте вечера - маленький хозяин в дымчатых очках и в зеленом сюртуке до полу. Он потирает белые ручки, он щиплет сивую бороденку и, склонив голову, слушает невидимые голоса, слетевшиеся к нему.

Эта лавка - как коробочка любознательного и важного мальчика, из которого выйдет профессор ботаники. В этой лавке есть и пуговицы и мертвая бабочка. Маленького хозяина ее зовут Гедали. Все ушли с базара, Гедали остался. Он вьется в лабиринте из глобусов, черепов и мертвых цветов, помахивает пестрой метелкой из петушиных перьев и сдувает пыль с умерших цветов.

Мы сидим на бочонках из-под пива. Гедали свертывает и разматывает узкую бороду. Его цилиндр покачивается над нами, как черная башенка. Теплый воздух течет мимо нас. Небо меняет цвета. Нежная кровь льется из опрокинутой бутылки там, вверху, и меня обволакивает легкий запах тления.

Революция - скажем ей «да», но разве субботе мы скажем «нет»? - так начинает Гедали и обвивает меня шелковыми ремнями своих дымчатых глаз. - «Да», кричу я революции, «да», кричу я ей, но она прячется от Гедали и высылает вперед только стрельбу…

В закрывшиеся глаза не входит солнце, - отвечаю я старику, - но мы распорем закрывшиеся глаза…

Поляк закрыл мне глаза, - шепчет старик чуть слышно. - Поляк - злая собака. Он берет еврея и вырывает ему бороду, - ах, пес! И вот его бьют, злую собаку. Это замечательно, это революция! И потом тот, который бил поляка, говорит мне: «Отдай на учет твой граммофон, Гедали…» - «Я люблю музыку, пани», - отвечаю я революции. - «Ты не знаешь, что ты любишь, Гедали, я стрелять в тебя буду, тогда ты это узнаешь, и я не могу не стрелять, потому что я - революция…»

Она не может не стрелять, Гедали, - говорю я старику, - потому что она - революция…

Но поляк стрелял, мой ласковый пан, потому что он - контрреволюция. Вы стреляете потому, что вы - революция. А революция - это же удовольствие. И удовольствие не любит в доме сирот. Хорошие дела делает хороший человек. Революция - это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди. Но поляки тоже злые люди. Кто же скажет Гедали, где революция и где контрреволюция? Я учил когда-то талмуд, я люблю комментарии Раше и книги Маймонида. И еще другие понимающие люди есть в Житомире. И вот мы все, ученые люди, мы падаем на лицо и кричим на-голос: горе нам, где сладкая революция?..

Старик умолк. И мы увидели первую звезду, пробивавшуюся вдоль Млечного Пути.

Заходит суббота, - с важностью произнес Гедали, - евреям надо в синагогу… Пане товарищ, - сказал он, вставая, и цилиндр, как черная башенка, закачался на его голове, - привезите в Житомир немножко хороших людей. Ай, в нашем городе недостача, ай, недостача! Привезите добрых людей, и мы отдадим им все граммофоны. Мы не невежды. Интернационал… мы знаем, что такое Интернационал. И я хочу Интернационала добрых людей, я хочу, чтобы каждую душу взяли на учет и дали бы ей паек по первой категории. Вот, душа, кушай, пожалуйста, имей от жизни свое удовольствие. Интернационал, пане товарищ, это вы не знаете, с чем его кушают…

Его кушают с порохом, - ответил я старику, - и приправляют лучшей кровью…

И вот она взошла на свое кресло из синей тьмы, юная суббота.

Гедали, - говорю я, - сегодня пятница и уже настал вечер. Где можно достать еврейский коржик, еврейский стакан чаю и немножко этого отставного бога в стакане чаю?..

Нету, - отвечает мне Гедали, навешивая замок на свою коробочку, - нету. Есть рядом харчевня, и хорошие люди торговали в ней, но там уже не кушают, там плачут…

Он застегнул свой зеленый сюртук на три костяные пуговицы. Он обмахал себя петушиными перьями, поплескал водицы на мягкие ладони и удалился - крохотный, одинокий, мечтательный, в черном цилиндре и с большим молитвенником под мышкой.

Наступает суббота. Гедали - основатель несбыточного Интернационала - ушел в синагогу молиться.

Мой первый гусь

Савицкий, начдив шесть, встал, завидев меня, и я удивился красоте гигантского его тела. Он встал и пурпуром своих рейтуз, малиновой шапочкой, сбитой набок, орденами, вколоченными в грудь, разрезал избу пополам, как штандарт разрезает небо. От него пахло духами и приторной прохладой мыла. Длинные ноги его были похожи на девушек, закованных до плеч в блестящие ботфорты.

Он улыбнулся мне, ударил хлыстом по столу и потянул к себе приказ, только что отдиктованный начальником штаба. Это был приказ Ивану Чеснокову выступить с вверенным ему полком в направлении Чугунов - Добрыводка и, войдя в соприкосновение с неприятелем, такового уничтожить…

«…Каковое уничтожение, - стал писать начдив и измазал весь лист, - возлагаю на ответственность того же Чеснокова вплоть до высшей меры, которого и шлепну на месте, в чем вы, товарищ Чесноков, работая со мною на фронте не первый месяц, не можете сомневаться…»

Начдив шесть подписал приказ с завитушкой, бросил его ординарцам и повернул ко мне серые глаза, в которых танцевало веселье.

Я подал ему бумагу о прикомандировании меня к штабу дивизии.

Провести приказом! - сказал начдив. - Провести приказом и зачислить на всякое удовольствие, кроме переднего. Ты грамотный?

Грамотный, - ответил я, завидуя железу и цветам этой юности, - кандидат прав Петербургского университета…

Ты из киндербальзамов, - закричал он, смеясь, - и очки на носу. Какой паршивенький!.. Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки. Поживешь с нами, што ль?

Поживу, - ответил я и пошел с квартирьером на село искать ночлега.

Квартирьер нес на плечах мой сундучок, деревенская улица лежала перед нами, круглая и желтая, как тыква, умирающее солнце испускало на небе свой розовый дух.

Мы подошли к хате с расписными венцами, квартирьер остановился и сказал вдруг с виноватой улыбкой:

Канитель тут у нас с очками и унять нельзя. Человек высшего отличия - из него здесь душа вон. А испорть вы даму, самую чистенькую даму, тогда вам от бойцов ласка…

Он помялся с моим сундучком на плечах, подошел ко мне совсем близко, потом отскочил в отчаянии и побежал в первый двор. Казаки сидели там на сене и брили друг друга.

Вот, бойцы, - сказал квартирьер и поставил на землю мой сундучок. - Согласно приказания товарища Савицкого, обязаны вы принять этого человека к себе в помещение и без глупостев, потому этот человек пострадавший по ученой части…

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

Разделы: Литература

ЦЕЛИ УРОКА:

Образовательные: Показать неизбежность трагической судьбы человека в переломные моменты истории; понять, в чем особенность изображения Бабелем исторических современных ему событий.

Развивающие: Формировать навыки анализа текста, развивать устную монологическую речь, формировать мотивацию к учебно-познавательной деятельности (самостоятельному чтению и анализу художественных произведений, исследовательской работе).

Воспитательные: Воспитывать у учащихся гражданскую позицию, развивать чувства милосердия, сострадания, умение понять боль другого человека.

ОБОРУДОВАНИЕ: портрет писателя, песня “Марш Буденного”, репродукции картин о Гражданской войне, эпиграфы, текст рассказа “Письмо” для анализа, таблица “Последствия Гражданской войны”.

Оформление доски:

Эпиграфы:

Не приведи Бог увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный.

А.С.Пушкин

Летопись будничных злодеяний теснит меня неутомимо, как порок сердца.

И.Э.Бабель

Таблица “Последствия Гражданской войны”

8 -13 млн. человек погибло от голода, холода, болезней, террора.
Из них 1 млн. бойцов Красной Армии.
Сколько погибло “белых”, крестьян-повстанцев – никто не считал.
2 млн. человек эмигрировали из России.
Промышленное производство упало до 20% от уровня 1913 года..
Сельское хозяйство сократилось вдвое.
Ущерб народному хозяйству составил 50 млрд. золотых рублей.

ХОД УРОКА

Вступительная беседа.

Революция и Гражданская война круто изменили Россию, вошли в жизнь каждого человека, ломая, калеча, уродуя людские тела и души. Страшна любая война, потому что она несет смерть, горе, боль, разрушения, но война гражданская страшна и бесчеловечна вдвойне.

Изображение гражданской войны стало одной из главных тем русской литературы 20 века. Эта война, потрясшая огромную страну, осознавалась в литературе по-разному: и как трагедия народа, и как романтически окрашенное великое событие, закрепившее победу большевиков в революции.

– Вспомните, в произведениях каких писателей нашла свое отражение тема гражданской войны? (М. Булгаков “Белая гвардия”; Б. Пильняк “Голый год”, “Повесть непогашенной луны”; Д. Фурманов “Чапаев”; А. Серафимович “Железный поток”; И. Бабель “Конармия”; А. Фадеев “Разгром”)

В России Гражданская война шла в течение 5 лет, с 1917 по 1922 год. “Обычно Гражданскую войну определяют как вооруженную борьбу за власть между представителями различных классов и социальных групп. Иными словами, это борьба внутри страны, внутри народа, нации, зачастую между земляками, соседями, сослуживцами или друзьями и даже родственниками. Это трагедия, надолго оставляющая незаживающую рану в сердце нации и надломы в ее душе”. (Гражданская война в лирике и прозе. М, 2002г.)

Учитель зачитывает данные таблицы “Последствия Гражданской войны”.

– Как вы можете прокомментировать эти данные? Какие чувства они в вас вызывают?

Чтение учеником стихотворения “Гражданская война” М.Волошина:

Одни восстали из подполий,
Из ссылок, фабрик, рудников,
Отравленные темной волей
И горьким дымом городов.
Другие из рядов военных,
Дворянских разоренных гнезд,
Где проводили на погост
Отцов и братьев убиенных.
В одних доселе не потух
Хмель незапамятных пожаров,
И жив степной, разгульный дух
И Разиных, и Кудеяров.
В других - лишенных всех корней -
Тлетворный дух столицы Невской:
Толстой и Чехов, Достоевский -
Надрыв и смута наших дней.
Одни возносят на плакатах
Свой бред о буржуазном зле,
О светлых пролетариатах,
Мещанском рае на земле...
В других весь цвет, вся гниль империй,
Все золото, весь тлен идей,
Блеск всех великих фетишей
И всех научных суеверий.
Одни идут освобождать
Москву и вновь сковать Россию,
Другие, разнуздав стихию,
Хотят весь мир пересоздать.
В тех и в других война вдохнула
Гнев, жадность, мрачный хмель разгула,
А вслед героям и вождям
Крадется хищник стаей жадной,
Чтоб мощь России неоглядной
Размыкать и продать врагам:
Сгноить ее пшеницы груды,
Ее бесчестить небеса,
Пожрать богатства, сжечь леса
И высосать моря и руды.
И не смолкает грохот битв
По всем просторам южной степи
Средь золотых великолепий
Конями вытоптанных жнитв.
И там и здесь между рядами
Звучит один и тот же глас:
“Кто не за нас - тот против нас.
Нет безразличных: правда с нами”.
А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.

Учитель: В конармейском дневнике И. Бабеля находим такие строки: “Почему у меня непроходящая тоска? Потому что далек от дома, потому что разрушаем. Идем, как вихрь, как лава, всеми ненавидимые, разлетается жизнь, я на большой непрекращающейся панихиде”.

Панихида – это церковная служба по умершему, траурные речи. Кого, что оплакивает Бабель? Сегодня нам предстоит в этом разобраться. На основе своего конармейского дневника Бабель написал сборник новелл “Конармия”. Отношение к этому сборнику у критиков было разное: кто-то увидел здесь чуждую революционной позиции “поэтизацию бандитизма”, а Горький заявил, что увидел в “Конармии” героев, похожих на запорожцев Гоголя. Шли споры, как понимать и принимать это произведение. То ли это очернительство революционной истории, то ли революционная романтика. Кто же этот человек, который своим произведением внес такую сумятицу в ряды критиков?

РАССКАЗ УЧЕНИКА О БАБЕЛЕ

Исаак Эммануилович Бабель родился в Одессе в состоятельной семье. Окончив Одесское коммерческое училище и Киевский коммерческий институт, Бабель отправился в Петроград, надеясь опубликовать там свои рассказы, которых к тому времени было уже немало. Его долго не печатали, пока Бабель не попал к Горькому, он-то и разглядел в этом молодом человеке талант. Однако новые рассказы Бабеля Горькому не понравились, и он посоветовал ему отправиться “в люди”.

В течение 7 лет Бабель испробовал множество профессий и многое познал. Он был солдатом на румынском фронте, служил в ЧК, в Наркомпросе, в продовольственных экспедициях, воевал в Северной армии против Юденича, в Первой Конной армии Буденного, работал в Одесском губкоме, был репортером различных газет. Как вспоминал сам Бабель, “только в 1923 году я научился выражать мои мыли ясно и не очень длинно. Тогда я вновь принялся сочинять”.

Бабель известен как автор двух циклов очень ярких новелл: “Одесские рассказы” и “Конармия”. По ложному обвинению в мае 1939 года писателя арестовали, а в январе 1940 расстреляли. Через 14 лет его реабилитировали. Военный прокурор написал в заключении: “Что послужило основанием для ареста, из материалов дела не видно, так как постановление на арест было оформлено… через 35 дней после ареста Бабеля”.

Учитель: Самые сильные впечатления оставила у Бабеля служба в рядах Первой Конной армии, которой он посвятил свою знаменитую повесть “Конармия”. Писатель приехал туда в качестве корреспондента газеты “Красный кавалерист” и должен был писать статьи и вести дневник военных действий. Наблюдая за тем, что происходило, Бабель думал о судьбе революции. Теперь она представлялась ему не такой, как со стороны. Он не мог понять той ненужной жестокости, что была вокруг.

Свои наблюдения он записывал в личный дневник, который и оформился позднее в цикл рассказов.

Краткий исторический сценарий таков: опьяненный успехами на фронтах совнарком отправляет Конармию в поход на Варшаву с целью восстановления довоенных границ России. Поход заканчивается полным крахом. Западная Украина отходит Польше, а Бессарабия – Румынии. Основную массу конной армии составляли казаки, которые во времена Российской империи были привилегированным сословием. А в революцию они метались между “белыми” и “красными”. На этом драматическом фоне происходят основные события книги.

(Звучит песня “Марш Буденного”).

Вся страна тогда распевала этот бравурный марш. Бойцы Первой Конной армии были героями эпохи. А какими их увидел Бабель? Какими показал в своей знаменитой книге?

Обратимся к некоторым рассказам.

АНАЛИЗ РАССКАЗА “ПИСЬМО”.

Вопрос учителя

Ответ учеников

Что составляет основу сюжета

данного рассказа?

Основу сюжета данного рассказа составляет письмо мальчика Васи Курдюкова на родину, матери.

Какова композиция рассказа?

Письмо – это всегда что-то личное, в письме сообщают новости, какие-то события из своей жизни, это рассказ о себе самом, рассказ, зачастую, откровенный, без фальши. Бабелю интересен сам человек, участвующий в военных событиях, а не военные действия армии. Данное письмо позволяет увидеть историю семьи Курдюковых на фоне идеологической борьбы в годы Гражданской войны.

Какие герои показаны в данном рассказе?

С чего начинается письмо?

Как всякое письмо, оно начинается с приветствия и поклонов матери и всем родственникам. Мальчик сообщает, что находится в красной Конной армии товарища Буденного, занимается развозкой газет и литературы на позиции.

О чем беспокоится Вася?

О своем коне Степе. Чувствуется, что мальчик скучает и волнуется за своего четвероногого друга. Даже в конце письма Курдюков еще раз напоминает матери, чтобы она хорошо заботилась о его коне: “…доглядайте до Степки, и Бог вас не оставит”.

Как Вася относится к матери?

Он пишет матери с уважением, называя её “любезной мамой”, “нижайше кланяясь от бела лица до сырой земли” и желая ей, “родственникам, крёстным и кумовьям” здоровья и благополучия. Он спешит успокоить ее, подросток уведомляет, что “красный герой... кум Никон Васильич” взял его к себе, в экспедицию Политотдела, для того, чтобы развозить на позиции “литературу и газеты”, и что живёт он “при Никон Васильиче очень великолепно”.

Как живется на самом деле мальчику?

Он пишет, что живется ему великолепно, но здесь же просит мать заколоть кабанчика и прислать ему посылку. “Каждые сутки я ложусь отдыхать не евши и безо всякой одежды, так что дюже холодно”.

Как относится мальчик к бойцам красной Конной?

Он восхищается ими, называет “красными героями”, “орлами”.

Как описывает Вася матери местность, в которой он находится вместе с Конармией?

Его, как хлебопашца, интересует, прежде всего, что выращивают в этой местности и какой здесь урожай. Из этого мы можем сделать вывод, что, несмотря на то, что Курдюков охвачен романтикой военных дней, он тоскует по мирной жизни, по своему коню Степе, по земле, по мирным трудовым будням.

Что описывает Вася в основной части своего письма?

Он пишет матери о том, как их отец, командир роты армии Деникина, убивал своего сына, красноармейца Федю. Как второй сын Семен, командир полка Красной армии, отомстил за своего брата и убил отца.

Какова интонация этой части письма?

Об этой страшной трагедии мальчик рассказывает спокойно и естественно, словно это были не его родные, кровные люди. События резни даются рядом с описанием быта. Все эти трагические события он описывает подробно, с деталями. “И папаша начали Федю резать, говоря – шкура, красная собака, сукин сын и разно, и резали до темноты, пока брат Федор Тимофеич не кончился”. И словно с сожалением, что не знает подробностей убийства братом Семеном отца, он пишет матери: “…Семен Тимофеич услали меня со двора, так что я не могу, любезная мама Евдокия Федоровна, описать вам за то, как кончали папашу, потому я был усланный со двора”.

Каким показан в письме старший брат Семен, как к нему относится Вася?

Семен – лихой вояка. Васе, несомненно, нравится “отчаянность” брата Семёна, с которой тот рубит головы направо и налево. Нравится это качество красного бойца и всему полку, желающему Семёна Тимофеича “иметь за командира”. Сам “товарищ Будённый” выделяет за это новому командиру “двух коней, справную одежду, телегу для барахла и отдельно орден Красного Знамени”. Об этом Василий пишет с искренним восхищением, ставя на первое место материальные блага, полученные братом.

Значительность брата-головореза в глазах подростка мы видим и в тех строках, когда он пишет, что если какой-либо сосед мать “начнёт забижать, то Семён Тимофеич может его вполне зарезать”.

Как вы восприняли это кровное убийство?

Становится страшно от всего этого кошмара. Кажется, что люди потеряли все человеческое. Даже звери защищают своих детей, заботятся о семье.

Что вы можете сказать о душе мальчика Васи Курдюкова?

Его сердце глухо к человеческим страданиям, он лишен сочувствия и милосердия. Для него убийство – обычное дело. Душа мальчика искалечена войной. Понимаешь, что в будущем это будет жестокий, обозленный человек.

Фотография – это все, что осталось от прежней семьи Курдюковых. Гражданская война своей стальной шашкой прошлась по этой семье и расколола ее надвое: “белых” и “красных”. Никогда уже не будет счастья в этой семье: одни убиты, другие до конца своих дней будут жить с печатью убийц своего отца.

Как описана эта фотография?

Зачитывают описание: “На ней был изображен Тимофей Курдюков, плечистый стражник форменном картузе и с расчесанной бородой, недвижный, скуластый, со сверкающим взглядом бесцветных и бессмысленных глаз… А у стены…высились два парня – чудовищно огромные, тупые, широколицые, лупоглазые, застывшие, как на ученье, два брата Курдюковых – Федор и Семен.”

Эпитеты, которые даны в описании семьи, не вызывают симпатии к ним и еще раз подчеркивают их умственную и душевную ограниченность.

Автор не дает оценку ни событиям, ни героям. Он просто описал то, что было, что видел. Бабель хочет понять своих героев и, может быть, оправдать их поступки, но у него это не получается. Разобраться в происходящем он дает возможность читателю, потомкам.

Какова основная мысль этого рассказа?

Сломана, изувечена, как и фотография, судьба многих людей, их жизнь. Революция и Гражданская война, разделившие всех на “белых” и “красных”, тому причиной.

– Что вы можете рассказать о судьбе героев других рассказов “Конармии”? (Размышления учащихся)

– Так о чем же книга Бабеля?

Это книга о страданиях человеческой души, которая исступленно ищет истину в несправедливом, истекающем кровью мире. Любая война – это страшная трагедия, а гражданская вдвойне, потому что она братоубийственная. Война губительна для обеих воюющих сторон – вот итог размышлений Бабеля на страницах своей книги.

– В чем особенность изображения Бабелем ему современных исторических событий?

У Бабеля показаны живые люди со всеми их достоинствами и недостатками. Наряду с героизмом писатель без всякого умалчивания пишет о грубости и даже жестокости солдат конармии Буденного по отношению к мирным жителям. Бабель видит как положительные, так и отрицательные стороны революции и не замалчивает их. Он за новую, светлую, прекрасную жизнь, но против насилия и жестокости. И мы понимаем его невысказанную мысль, что нужно искать другой путь, путь без крови и террора. Это мы можем подтвердить и эпиграфами к сегодняшнему уроку.

Домашнее задание: составить план к сочинению по теме урока.

Исаак Бабель

КОНАРМИЯ

Переход через Збруч

Начдив шесть донес о том, что Новоград-Волынск взят сегодня на рассвете. Штаб выступил из Крапивно, и наш обоз шумливым арьергардом растянулся по шоссе, идущему от Бреста до Варшавы и построенному на мужичьих костях Николаем Первым.

Поля пурпурного мака цветут вокруг нас, полуденный ветер играет в желтеющей ржи, девственная гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря. Тихая Волынь изгибается, Волынь уходит от нас в жемчужный туман березовых рощ, она вползает в цветистые пригорки и ослабевшими руками путается в зарослях хмеля. Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова, нежный свет загорается в ущельях туч, штандарты заката веют над нашими головами. Запах вчерашней крови и убитых лошадей каплет в вечернюю прохладу. Почерневший Збруч шумит и закручивает пенистые узлы своих порогов. Мосты разрушены, и мы переезжаем реку вброд. Величавая луна лежит на волнах. Лошади по спину уходят в воду, звучные потоки сочатся между сотнями лошадиных ног. Кто-то тонет и звонко порочит богородицу. Река усеяна черными квадратами телег, она полна гула, свиста и песен, гремящих поверх лунных змей и сияющих ям.

Поздней ночью приезжаем мы в Новоград. Я нахожу беременную женщину на отведенной мне квартире и двух рыжих евреев с тонкими шеями; третий спит, укрывшись с головой и приткнувшись к стене. Я нахожу развороченные шкафы в отведенной мне комнате, обрывки женских шуб на полу, человеческий кал и черепки сокровенной посуды, употребляющейся у евреев раз в году - на пасху.

Уберите, - говорю я женщине. - Как вы грязно живете, хозяева…

Два еврея снимаются с места. Они прыгают на войлочных подошвах и убирают обломки с полу, они прыгают в безмолвии, по-обезьяньи, как японцы в цирке, их шеи пухнут и вертятся. Они кладут на пол распоротую перину, и я ложусь к стенке, рядом с третьим, заснувшим евреем. Пугливая нищета смыкается над моим ложем.

Все убито тишиной, и только луна, обхватив синими руками свою круглую, блещущую, беспечную голову, бродяжит под окном.

Я разминаю затекшие ноги, я лежу на распоротой перине и засыпаю. Начдив шесть снится мне. Он гонится на тяжелом жеребце за комбригом и всаживает ему две пули в глаза. Пули пробивают голову комбрига, и оба глаза его падают наземь. «Зачем ты поворотил бригаду?» - кричит раненому Савицкий, начдив шесть, - и тут я просыпаюсь, потому что беременная женщина шарит пальцами по моему лицу.

Пане, - говорит она мне, - вы кричите со сна и вы бросаетесь. Я постелю вам в другом углу, потому что вы толкаете моего папашу…

Она поднимает с полу худые свои ноги и круглый живот и снимает одеяло с заснувшего человека. Мертвый старик лежит там, закинувшись навзничь. Глотка его вырвана, лицо разрублено пополам, синяя кровь лежите его бороде, как кусок свинца.

Пане, - говорит еврейка и встряхивает перину, - поляки резали его, и он молился им: убейте меня на черном дворе, чтобы моя дочь не видела, как я умру. Но они сделали так, как им было нужно, - он кончался в этой комнате и думал обо мне… И теперь я хочу знать, - сказала вдруг женщина с ужасной силой, - я хочу знать, где еще на всей земле вы найдете такого отца, как мой отец…

Костел в Новограде

Я отправился вчера с докладом к военкому, остановившемуся в доме бежавшего ксендза. На кухне встретила меня пани Элиза, экономка иезуита. Она дала мне янтарного чаю с бисквитами. Бисквиты ее пахли, как распятие. Лукавый сок был заключен в них и благовонная ярость Ватикана.

Рядом с домом в костеле ревели колокола, заведенные обезумевшим звонарем. Был вечер, полный июльских звезд. Пани Элиза, тряся внимательными сединами, подсыпала мне печенья, я насладился пищей иезуитов.

Старая полька называла меня «паном», у порога стояли навытяжку серые старики с окостеневшими ушами, и где-то в змеином сумраке извивалась сутана монаха. Патер бежал, но он оставил помощника - пана Ромуальда.

Гнусавый скопец с телом исполина, Ромуальд величал нас «товарищами». Желтым пальцем водил он по карте, указывая круги польского разгрома. Охваченный хриплым восторгом, пересчитывал он раны своей родины. Пусть кроткое забвение поглотит память о Ромуальде, предавшем нас без сожаления и расстрелянном мимоходом. Но в тот вечер его узкая сутана шевелилась у всех портьер, яростно мела все дороги и усмехалась всем, кто хотел пить водку. В тот вечер тень монаха кралась за мной неотступно. Он стал бы епископом - пан Ромуальд, если бы он не был шпионом.

Я пил с ним ром, дыхание невиданного уклада мерцало под развалинами дома ксендза, и вкрадчивые его соблазны обессилили меня. О распятия, крохотные, как талисманы куртизанки, пергамент папских булл и атлас женских писем, истлевших в синем шелку жилетов!..

Я вижу тебя отсюда, неверный монах в лиловой рясе, припухлость твоих рук, твою душу, нежную и безжалостную, как душа кошки, я вижу раны твоего бога, сочащиеся семенем, благоуханным ядом, опьяняющим девственниц.

Мы пили ром, дожидаясь военкома, но он все не возвращался из штаба. Ромуальд упал в углу и заснул. Он спит и трепещет, а за окном в саду под черной страстью неба переливается аллея. Жаждущие розы колышутся во тьме. Зеленые молнии пылают в куполах. Раздетый труп валяется под откосом. И лунный блеск струится по мертвым ногам, торчащим врозь.

Вот Польша, вот надменная скорбь Речи Посполитой! Насильственный пришелец, я раскидываю вшивый тюфяк в храме, оставленном священнослужителем, подкладываю под голову фолианты, в которых напечатана осанна ясновельможному и пресветлому Начальнику Панства, Иозефу Пилсудскому.

Нищие орды катятся на твои древние города, о Польша, песнь об единении всех холопов гремит над ними, и горе тебе. Речь Посполитая, горе тебе, князь Радзивилл, и тебе, князь Сапега, вставшие на час!..

Все нет моего военкома. Я ищу его в штабе, в саду, в костеле. Ворота костела раскрыты, я вхожу, мне навстречу два серебряных черепа разгораются на крышке сломанного гроба. В испуге я бросаюсь вниз, в подземелье. Дубовая лестница ведет оттуда к алтарю. И я вижу множество огней, бегущих в высоте, у самого купола. Я вижу военкома, начальника особого отдела и казаков со свечами в руках. Они отзываются на слабый мой крик и выводят меня из подвала.

Черепа, оказавшиеся резьбой церковного катафалка, не пугают меня больше, и все вместе мы продолжаем обыск, потому что это был обыск, начатый после того, как в квартире ксендза нашли груды военного обмундирования.

Сверкая расшитыми конскими мордами наших обшлагов, перешептываясь и гремя шпорами, мы кружимся по гулкому зданию с оплывающим воском в руках. Богоматери, унизанные драгоценными камнями, следят наш путь розовыми, как у мышей, зрачками, пламя бьется в наших пальцах, и квадратные тени корчатся на статуях святого Петра, святого Франциска, святого Винцента, на их румяных щечках и курчавых бородах, раскрашенных кармином.